Отрывки из романа “Сибирь”
Люди бежали сюда за свободой, за избавлением от навязанного распорядка, за возможностью жить, как пожелает душа: трудно, но счастливо и по-своему. Открыто в Сибирь никого не пускали, человек отправлялся в тайное путешествие и пропадал. Сибирь укрывала случайных преступников, отчаянные сердца, - на этих просторах легко потерять свое прошлое. Тем, кто гонялся за наживой, здесь искать было нечего. Деньгами в Сибири не пользовались, доступных богатств она не хранила. Других отпугивала неизученная звезда: она обрушилась, сгорела и распространилась по воздуху. О том, кому было выгодно рассказывать про ее пагубное влияние, люди молчали. Все вроде бы шло своим чередом, но, пожив здесь какое-то время, человек наполнялся устойчивым отвращением к цивилизации, муравейникам-городам, грязному небу и тесноте. Вернуться означало сойти с ума. Сибиряки не столько работали, сколько трудились – с пониманием смысла, с негромкой радостью от результата. К тому же понятная и простая работа не мешала работе души. Огромные леса Сибири для человека были заколдованы: он блуждал там во сне, искал, если не находил – то оставался жить в чаще. Каждый знал, что в любой момент всему может придти конец. Летом в жару кое-где в воздухе мерцали золотые блестки – звезда напоминала о себе. Зимой отдельно стоящее дерево могло покрыться ледяной коркой, а потом растаять вместе со льдом – это выглядело предзнаменованием. Человек стоял на краю обрыва, земля под ногами вот-вот собиралась обрушиться, поэтому можно было позволить себе такое, о чем в прежней жизни и подумать не смел.
…
Россия потеряла Сибирь и, вместе с пространством расставшись с надеждой, стала обычной страной третьего сорта. Лишилась загадки - смутного, но сильного впечатления, будто в ее глубине бурлит и варится нечто невиданное, способное перевернуть жизнь людей как внутри государства, так и далеко за его пределами. Она коротала свой век завистливо, нервно, сумбурно; кричала о мифологическом величии, не подтвержденном теперь ни размерами территории, ни богатствами недр, ни сказочной душевностью народа, - и одновременно пыталась укрощать этот народ развлечениями зарубежного образца вкупе с обилием тяжелой пищи, пойла, ненужных вещей. В такой позиции, конечно, ей мнилось унижение, но унижать Россию никто не стремился – на нее, ненужную и неинтересную, всего лишь не обращали внимания. Если Сибирь пережила звезду, исход и предательство, и поэтому вынуждена была измениться, то неудобное положение России сложилось только по причине глупости и несобранности, и еще, может, от неспособности принять свою печальную судьбу: вместо попыток растолкать конкурентов на мировой арене, стать тихим монастырем, бедным убежищем от суеты. Однако в каждом русском городишке ночами горели вывески казино и пивных, а днем медлительные толпы совершали обход магазинов, точно людям не требовалось трудиться. В Сибири все было иначе, но настолько иначе, что об этом не могли говорить публично во избежание предположительно-пафосной лжи. Зато о ней думали многие, многие.
…
Вопреки школьным урокам, история – это не то, что движется по воображаемой линии от года к году. Но движение это дыхание. Брать и отдавать. Одна местность живет на вдохе, другая на выдохе, третья простужена, иная – зевает и забывается. С тех пор, как в Сибири упала звезда, даже немногим раньше, Россия бездумно втягивала все подряд, пока не растворилась сама, и не осталось ничего целого, ничего настоящего, ничего русского. Человек имел много имен, много дел, много вещей, воздушным шариком улетал в бесконечность и терял там оболочку, неспособный быть чем-то одним. Даже трудно представить, как можно ему быть “одним”, “одному” или “чем-то”. Вот, скажем, Николай работал в библиотеке, но разве был он библиотекарем? Разве был он вполне Николаем, когда это имя принадлежало тысячам человек, но как следует – никому? Каждый жил так, что как бы не жил, и привык к этой мысли, к тому, что элемент такой малый разрушить нельзя: отсутствие – лучшая безопасность. К тому же, когда человек имел много имен, приобретаемых по мере возраста, то смерть одной незначительной ипостаси как бы смертью и не была, и где случается настоящая смерть человека – тоже трудно сказать: просто одни биологические процессы перетекали в другие, но разве кто-то считал себя суммой известных и очевидных процессов? Каждый считал себя в разное время по-разному, и, наверное, продолжал считать даже когда переставал говорить, но это тоже не представляло особой важности, кроме как для редких внимательных собеседников; тем более, особо внимательные собеседники продолжали разговаривать с человеком, независимо от того, говорил ли он сам: такое просто устроить в культуре, где необходимое создается по мере необходимости и со сравнительно небольшими усилиями, а ненужное – исчезает почти мгновенно. Существует лишь тот, к кому ты обращаешься, а не тот, кто тебе отвечает – последнего необязательно слышать, его даже необязательно знать.
Сибирь не выдержала и захлебнулась, но непонятно, то ли она утонула, то ли научилась жить под водой. В России, во всяком случае, предпочитали думать, что она умерла, а поскольку символическая смерть на общем фоне миллиардов смертей физических – это не очень серьезно, то к Сибири и не могли относиться всерьез. Конечно, людей оттуда как бы спасли, но где теперь эти люди, разве были они, разве нужны кому-то, разве кто-то может быть нужен кому-то, если сегодня есть, а завтра исчезнет? Обошлись без целой Сибири, что теперь говорить о каком-то маленьком, неустойчивом в плане истории человеке. Да и сама история потеряла устойчивость: она возникала, когда ее требовалось использовать, но потом за ненадобностью уничтожалась, и проще было придумать другую, чем раскапывать старую. А в Сибири людей осталось настолько мало, что они и не могли складываться в историю - разве что в сказки.
Вот, например, такая. Чтобы сибирские дети переставали бояться, им говорили закрыть глаза и мысленно отправиться в путешествие. Они долго, долго спускались по лестнице, бродили по комнатам и коридорам несуществующей крепости или лесным дорожкам. Как только дети осознавали свое одиночество и оказывались так далеко, что бессмысленно звать на помощь, они оглядывались вокруг в поисках самого темного места. Оно обязательно находилось. Идти надо было туда. С каждым шагом темнее, страшнее. О том, что происходило дальше, сказка молчит.
…
История суть умозрительная структура государственной жизни: там, где есть смена режимов, правители, войны, контраст богатства и нищеты, теснота – там возможна история. Сибирь входила в Российское государство, пыталась быть его бледной тенью, долго не знала войн, почти не лицезрела правителей, посмеивалась над недостижимой столичной роскошью и никогда не понимала, что такое теснота, - поэтому истории собственной не имела. Расстаться с Россией она могла двумя способами: стать государством отдельным или же отказаться от государства вообще. Судьба повела по второму пути – принимать решение не пришлось. Вместо умозрительного единства остались земля и народ, редкий народ на огромной земле, а вместо истории – биография, параллельные хроники; и жизнь в Сибири была бы прекрасна как полноценное воплощение грез, если бы не могла в любой момент оборваться. Мгновение равновесия на окраине мира. Слишком много пространства, чтобы спокойно дышать. Свобода. Отрава. Сибирь.
…
Сибирь оказалась единственным на земле местом, где почту развозили ямщики. Первые были выходцами, в основном, из геологов. Они пришлись очень кстати, когда железные дороги растащили по причине крайней нужды в металле. На лошадях почта ехала долго, и тем сильнее люди ждали писем, тем больше думали о любимых, далеких, родных.
Мела метель, заметала почти до верхушек полосатые верстовые столбы, под слоем рыхлого и сухого снега прятался лед, лошади рисковали упасть. Ямщик угрюмой горой в тулупе и волчьей шапке возвышался на облучке. К заиндевевшему окошку кибитки приникло бледное лицо путника. Горизонт растворялся во мгле. Мерно качался фонарь, глухо постукивали копыта. Веки никли, голова тяжелела тоже и грезилось что-то про затерянного царевича, про костры, про покинутые дома.
…
В жизни некоторых людей наступает период, когда демонстративно неважно, нужен ли ты кому-то; но если определенно нужен, то это поддерживает как плохая еда, как выведенные в лабораториях гамбургеры – не умрешь, но здоровым в таком союзе точно не будешь. Беда в том, что иначе нечего есть; а чтобы уехать в другие, грибные места, смелости не хватает. Хуже всего тут приходится гамбургерам – их едят, им приписывают колдовскую силу, грозятся разоблачить и устраивают истерики.
Иногда давится гамбургерами не человек, а страна.
Иногда – жутко сказать – в роли гамбургера выступает тот, кому вчера мысленно ты признавался в любви.
…
(То ли выдумка, то ли быль: в Сибири заброшенные города с возрастом изменяются так, что перемены нельзя приписать разрушению. Ходил даже слух, будто орден невидимых каменщиков возводит там башни и храмы. Только вот рыскать среди развалин, чтобы точно узнать, людям казалось опасным. А может, сами города не желали выдавать чудеса и поэтому норовили устроить ловушку, подножку, удар сорвавшимся кирпичом для каждого любопытного, чтобы тот ничего не мог рассказать)
…
Ирония помогает спастись, когда все разрушено, но ничего не дает построить: тотально ироничный человек остается жить на развалинах, а любой, кто к нему подойдет, рискует стать жертвой. Манев знал много таких в России – умных и точных, талантливых и заглохших, почти превратившихся в труп. Они полагали, что в одиночку не возвести даже дома, утрачено ремесло и некому научить. То, что возводила толпа, они справедливо относили к уродствам и с удовольствием способствовали низвержению каждого временного кумира. В сущности, культура страны сводилась к двум формам: интенсивное производство дорогих и недолговечных монстров, и разрушение всего, что можно за монстра принять. Разумеется, обе стороны помогали росту коммерческих оборотов – убитые чудовища освобождали место для свежих, публика едва успевала слизывать глянцевый слой с очередного лакомства, как ей подсовывали новое. Правда, производителям платили не в пример больше, чем разрушителям, на что разрушители обижались, но порой подавляли гордость и притворялись производителями – разумеется, под псевдонимом. Иногда трудно было понять, настоящий перед тобой человек или подделка. Может, поэтому Манев забил на людей, и обратился к тем, в чью подлинность и устойчивость верил с детства. Поговаривали, будто бы он продал душу, но, в отличие от тех, кто отказывался от себя с помощью подписи под вполне человеческим договором, он никаких договоров не заключал. Просто вступил на шаткий, над пропастью, мост, а если уж решился пойти по такому, то без разницы – упадешь или дойдешь до конца.
…
В Москве и других не слишком интеллектуальных, но пафосных городах, бытовал миф о том, что каждый человек – это целый мир и главная ценность. Второе успешно использовалось политиками, и оба тезиса – торговцами, когда всякая вещь якобы предназначалась для пополнения человекомира и торжественного увеличения человекоценности. Альтернативные взгляды тонули в пучине этого, основного. Любая молодая девица, чье имя было известно разве что родственникам и двум-трем подружкам, искренне верила в свою значимость и, больше того, в свое право решать, как должно устроить все, что попадается на глаза. Она знала, как следовало писать книги и снимать фильмы; как требуется вести себя истинному мужчине и какой образ жизни ему соответствует; какое поведение присуще правильному священнику, правильному охраннику и правильному официанту, не говоря о том, после скольких месяцев носки дозволено развалиться туфлям. Окружение, в основном, подтверждало запросы девицы, с небольшими изъянами – чтобы ей было что поругать, о чем потревожиться и ради чего поискать лучшее применение скромной зарплате. Девица обычно служила конторской мышью с невнятными обязанностями, но чаяла выйти замуж за кого-нибудь, с кем вступала в интимные отношения, - дабы бросить работу и произвести на свет еще парочку челове(ч)ков, непременно мальчика с девочкой, отзеркалив таким способом известный акт творения и оправдав смысл собственного существования: иного она не умела. Она гордилась своим внешним видом, для создания коего требовалась, конечно, масса вещей, и в перспективе – своим ясным счастьем, ради которого список необходимых вещей удлиннялся весьма заметно, торговцам на радость. Получалось, чем столичный мир заполнялся снаружи – деньгами, вещами и развлечениями, - то находилось и в головах каждого его представителя: гармония почти небесного свойства, если не обращать внимание на нездоровую скорость изменения содержимого, - за этим следовало успевать и в уме, и в отдельно взятом устройстве человеческой жизни; подобное удавалось не всем, другим давалось не без потерь, но ведь от всего имелись лекарства! Имелись также занятия, далеко не бесплатные, во время которых группа людей в чудных позах восседала на ковриках и под четкий голос ведущего-командира пыталась достичь душевного равновесия. Люди там собирались погрязнее и победнее прочих, но с развиваемым убеждением, что они зато богаче внутри. Столица милостливо предоставляла выбор между парой новых ботинок и возвышенным, за ту же цену, общением. Где-то происходили взрывы, убивали десяток конторских девиц, которые имели свойство скапливаться в подходящих для взрыва местах, - трагедию обсуждали долго и шумно; но оторвавшись от телевизора, требовалось опять идти в магазин присмотреть телевизор побольше. Оборотной стороной человекоценности становилось убеждение в том, что всякий человекомир в любой момент может погибнуть, миры и ценности умирали стремительно и незаметно, быстрая смена вещей соответствовала быстрой смене людей, и в этом тоже таилась другая гармония, страшная. С ней ничего нельзя было поделать, - вопреки столично-девичьему мнению, знание о том, как должно жить, отнюдь не меняло течения жизни: вероятно, потому что девицы, вместо непосредственной заботы о спасении своих мышиных шкурок, занимались поисками защитника (а если умудрялись выживать, то продолжали заниматься тем же в старушечьей ипостаси). Максимум, что мог человек – это решать, остаться ему или уехать. Правда, столица скоростями своими держала крепко, уехать выглядело все равно что остановиться: остаться или остановиться? От последнего слишком веяло жутью, смертью, как будто жизнь заключалась в быстроте смены лиц и вещей, в таком движении подземных поездов, когда рисунки на стенах туннелей разглядеть невозможно. Но вот если бы вывез поезд в широкое поле… Как была бы прекрасна притихшая и пустая Москва.
…
В Москве Кире не везло с личной жизнью. Ее отталкивали люди, которые любили рассуждать о качествах, необходимой идеальной “половине” - даже само понятие половины отвращало своей уродливой усеченностью, - а также о непременных свойствах идеальных отношений, о том, какие потребности отношения призваны удовлетворять. Ей так и виделось огромное производство кукол, чьи начинка и внешность подбирались согласно длинной анкете, заполняемой покупателем. Кукла вроде бы ничем не отличалась от человека. В системе что-то сломалось, куклы разбежались по свету. Кое-какие люди пытались считать себя куклами, вести себя словно куклы. Кое-какие куклы, напротив, возомнили себя людьми. Потрепанные и постаревшие, они в каждом встречном искали соответствующую исполнительность, требовали ее, возводили в принцип и превращали в ценность. Любовь теперь жила по регламенту – иначе за любовь не принималась; валютой было внимание, стороны равномерно перебрасывались подношениями, комплиментами, ласками и жестами заботы. Вместо внезапной радости приходило запланированное удовлетворение; если план не работал, то на сцену выскакивали раздражение и претензии. В сущности, у кукол с расшатанным (из-за отсутствия мастеров) механизмом большая часть отношений сводилась к обмену претензиями. Куклы, которые сохранились получше, предпочитали менять партнеров. Но рассказывали они о своей трактовке любви настолько отчетливо и убедительно, что внушали людям чувство надежности: определенность нетрудно перепутать с надежностью. Куклы всем объясняли, после какого по счету свидания можно пригласить нового друга на кофе – с понятной целью; как полагается целоваться опытному любовнику, какими способами достигается истинное удовольствие (естественно, тело куклы было заточено под несколько способов, легко осуществимых, поскольку из последовательности нужных действий исключалось действие ненужной в данном случае души); сколько времени надо проводить вместе и за какими занятиями, в какой обстановке сделать предложение и вручить кольцо, как правильно забеременеть с учетом пола ребенка, каким образом восстановить после родов фигуру и вернуть внимание мужа; как противостоять сопернице, как выманивать деньги, как расплакаться при случае, как сохранить чувство собственного достоинства, как вернуть себе хорошее настроение и жажду жизни, как сделать карьеру, как построить свой бизнес, как декорировать дом, как правильно отдыхать, что съесть, что выбросить, что купить и кто, в конце концов, должен выносить мусор. Куклы, правда, не знали, как следует умирать, поэтому тема смерти была табуирована. Люди подражали куклам, сочиняли инструкции, возмущались нарушениям инструкций, тонули в неписаных правилах… тут увлеченная Кира соображала, что кукол, конечно, не существует, а она просто живет в стране глупости, и непонятно, почему она все еще здесь. Наверное, потому что такая же дура, готовая цепляться за мало-мальски устойчивое положение, - хорошо, что не за мужчин! После того, как несколько месяцев перебивалась случайными заработками, она получила место редактора. В те дни она могла делать только две вещи: исправлять в чужих текстах ошибки и спать. Спать, к тому же, было единственным, чего постоянно хотелось.
…
Манев скитался по России семь лет. В основном, он передвигался пешком (между прочим, переход от Москвы до Т., без лишней спешки и с осмотром городов по пути, занимал сотню дней). Страна напоминала ему старую девственницу – женщину слишком сложную, слишком жесткую, и поэтому не знающую любви. Работали тут без охоты, отдыхали без радости, за сильными чувствами гонялись с помощью алкоголя. Маневу порой нравились тихие, берущие за душу пьянки, когда ночью не давали спать разговоры, а утром – похмелье. Здесь он, взрослея, понял, что человек не обязательно хочет хорошей жизни, тем более – плохая выходила глубже, пронзительнее. Вот только с культом слабости, который практиковали многие его знакомые, бедные и не особенно удачливые люди, он смириться никак не мог. Они из юности резко переходили в старость, жили в окружении обидчиков и притеснителей, нередко записывали в обидчики Манева, зная, например, что у него всегда водятся деньги, - и когда он в долг не давал, или давал, но в обмен на выполнение немыслимых условий. В основном, он хотел, чтобы человек прекратил всяческие отношения с кем-нибудь из своих мучителей – матерью, братом, подругой. Мать требовала подробных рассказов о личной жизни, словно те подпитывали ее, не давали угаснуть; брат без спросу приводил ночевать кошмарных серолицых друзей; подруга устраивала безобразные сцены. Но именно сцены, требования и визиты незваных гостей были свидетельством близости между людьми, и обменять такое на необходимые деньги представлялось невероятным, жестоким, неправильным. В России люди жили чересчур тесно, из этого следовала и внутренняя стесненность, зависимость друг от друга, чего сибиряк Манев не понимал и не признавал. Он стоял, конечно, за честность, за выполнение договоренностей, но то, что находилось за рамками высказанных обещаний, оставлял полностью на свое усмотрение. Русские непрестанно оглядывались на соседей, на родственников, много думали о том, какими кажутся, и не ради выгоды, а для порядка. Вечно говорили, что надо и чего не надо делать в этой жизни. Конечно, сотворить из себя надежно работающую конструкцию не удавалось никому, поэтому всякий в России имел две стороны: поворачиваясь одной, он эту конструкцию худо-бедно изображал, но, поскольку мир не откликался, как хотелось, человек злел, не выдерживал и перевертывался – срывался, скандалил, болел или устраивал совсем страшное. Например, ежедневно в российских газетах обнаруживались истории про то, как муж зарубил жену топором, или как жена прибила мужа бутылкой, или даже как выкинула детей с балкона девятого этажа. Люди пообразованнее умели сдерживаться, однако их язвительность и обиды отравляли близких куда изощреннее: медленно, еле заметно, без повода протестовать. В конечном счете, беспросветными размышлениями о собственной неполноценности они уничтожали самих себя: по улицам бродили мертвецы. В больших городах встречались иные, похожие на ярких злобных кукол, но Манев с такими не знался. За семь лет Россия не стала ему родной, его удерживали дела, и, чтобы не заразиться общим разрушительным настроением, он выработал отстраненно-ироничное отношение наблюдателя: все, что ему встречалось среди людей, воспринимал точно диковинное животное, и как бы за стеклом. В Сибири были свои чудовища, но вместе с тем и столько места, что люди могли поступать как получится, идти, куда вздумается; пустоты не боялись и не видели необходимости ломать себя ради человеческих связей, – скорее, ценилось умение прожить несколько лет в одиночку в лесу.
Как-то Манев целую осень провел в Петербурге. Было холодно, сумрачно, серо. В просторной комнате вся обстановка – матрас у стены и тяжелое грязное кресло напротив окна. Манев сидел, подолгу смотрел на небо и кусок ржавой крыши. Однажды с усмешкой ему пришла мысль (тело от неподвижности основательно затекло) о том, что в подобных условиях вполне естественно себе перерезать горло. Значение физической боли полностью утонуло в навеваемом Питером состоянии. Вытечь вместе с доброй порцией крови, пропитать собой доски, остаться так навсегда. Умирать Манев не собирался, но темнело в глазах, кажется, не от погоды, не от приближения ночи; и сейчас распрощаться с жизнью – в этой комнате, этом городе, этой стране – было бы очень кстати.
…
В столично-рязанском прошлом ей часто встречались те, кто считал важным и нужным собирать регулярно толпу, пусть даже небольшую и по незначительной причине, но с непременным объявлением в газете и радостным отзывом по завершении мероприятия. А также другие, которые относились к первым с восторженной нежностью, несмотря на ничтожность повода и вынужденное, с учетом способности массы воспринимать, крайнее опрощение послания. Конечно, большая часть толпы польщенно (удовлетворили!) говорила: это хорошо. Вот, собственно, отношение Киры к славе. Оставив Россию за спиной навсегда, она радовалась, что не могла уже слиться с восторженно-нежной толпой, и уж тем более – обнаружить себя в ее центре. Впрочем, в Сибири, в Т. люди похожими толпами, счастливой волной отправлялись смотреть ледоход.
…
… Многие думали, будто Кира и Манев наедине принимают важные для города решения, но эти двое без посторонних, напротив, ничего не решали и отказывались от ответственности за слова; они то ли сочиняли Сибирь, то ли, избавленные от повседневных обязанностей и желаний, видели ее настоящей. Они видели хищных волшебных зверей, которые в тайге собираются вокруг замерзшего человека, выметают хвостами смерть, и тот оживает, ничего не помня из прошлого, или смутно припоминая, что где-то он был царевичем. Они видели, как актеры посреди поля играют без публики, но с таким вдохновением, словно выступления перед людьми служили заурядной репетицией. Они видели ямщика-почтальона, которому в пассажиры напрашивается снежный эльф, чтобы подменить письма исподтишка. Они обещали друг другу, что скоро сами пойдут в почтальоны. Они собирались, когда состарятся, отправиться в пеший поход на восток, до океана. Они знали, что в глубине Сибири рождаются дети, которые никогда не болеют; взрослеют, только если захотят, и умирают, только если захотят, - каждый может оставаться ребенком даже тысячу лет. Они вспоминали великие сибирские реки шириной в день пути: кто на такой реке попадает в туман, тот возвращается поседевшим и перестает говорить. В гостиной Киры собеседники умолкали тоже, смотрели, как догорает огонь, как выпрямляются и уходят по своим делам тени, и долго во тьме неподвижно сидели, и понимали, что даже если сами они никуда не пойдут – Сибирь все равно будет такой, какой они ее представляют, потому что они создавали Сибирь в своем сердце, потому что сердца этим людям – и заранее все, что там могло появиться – создавала Сибирь.
…
В году бывало несколько дней, когда Сибирь игнорировала живое: наступал мутный густой мороз, люди не смели высунуть носа, птицы превращались в камни, иней и снег приобретали синеватый оттенок, белое небо до земли провисало туманом – все замирало и не просматривалось дальше десятка шагов. В отличие от человека, Сибирь могла позволить себе смертельно захолодеть, но растаять потом и наполниться снова движением, звуками, солнцем. Удивительно, что выживали скованные деревья. Из людей и животных возвращались не все. Мороз подкрадывался ночью, догонял неопытного ямщика, неосторожного путника. Каждую зиму Сибирь демонстрировала, что способна прожить без людей. Смотрите, - говорила она, - я такая, я сожму покрепче, и треснут ваши слабые тела. В деревенских домах огонь жарил так, что казалось, сожрет за три дня месячный запас дров. В городе с электричества переходили на свечи, ждали тревожно, просили о снисхождении, кутались, кашляли. У окна Кира подолгу смотрела на монохромный пейзаж, пустынный, и в своей неподвижности совершенный. Ее дом был словно в облаке, а облако и невыносимо низкая температура на улице предназначались, чтобы отрезать от мира, где творились, наверное, нечеловечески страшные – а может и нечеловечески прекрасные – вещи, которые видеть не полагалось. Там Сибирь была в полной мере собой, предоставляя людям в тумане отбросить лишние мысли и домыслы в борьбе за простое существование.
…
Разница между жизнью здесь и в России заключалась в том, что в Сибири было очень много всего от природы, и мало – созданного человеком, то есть человеку не требовалось производить лишние вещи, идеи, действия, и, соответственно, он не нуждался в том, чтобы реагировать ежедневно на лишние действия, вещи, идеи, а мог спокойно заниматься собой и тем, что действительно, вне умозрительной игры, необходимо ему и близким. Пожалуй, в Т. уклад получился чересчур сложным за счет университета, который стремился выстроить не только бытие, но и сознание своих студентов; но даже в городе носили простую одежду и обувь ручной работы – она служила десятки лет; даже в городе вино и кофе были редкостью, не говоря, например, о бананах; и даже в городе люди ценили полупустые просторные комнаты и такой же простор во времени. Стоило отъехать чуть подальше на восток, как на бедную голову путешественника обрушивалось столько свободы, что он сначала пугался, а потом переставал понимать как же жил без нее, много лет скрюченным в ящике. При этом в любой деревне тебя трижды могли накормить, предоставить ночлег и попросить взамен всего пару часов работы на огороде или, на выбор, вечером рассказать детям сказку. Если же ты боялся разбойников, то в дорогу мог взять любое, какое достанешь, оружие, только оно, как правило, оставалось без дела. Приезжие из России поначалу искали во всем подвох, но поиски не имели успеха. Желание идти дальше, увидеть больше не давало скучать, а тяготы пешего или конного путешествия не особенно волновали странников, которые рискнули перебраться через Урал. Неумелым новичкам везло: то и дело в лесу подворачивалась какая-нибудь полусказочная избушка с гостеприимными старичками, - тогда как опытные люди могли месяцами не встречать никого. Вопрос в том, чего ты хотел; Сибирь отвечала желаниям хитро, нельзя сказать, чтобы льстила и угождала, но умудрялась казаться именно тем, о чем ты мечтал. Она бывала непонятной и трудной, создавала препятствия, сталкивала даже со смертью, но не разочаровывала никогда.
Одни говорили, будто Сибирь стала настолько богатой, свободной, просторной из-за звезды; другие – в далеких землях – вообще не могли поверить в нее, словно Тихий океан добрался до Уральского хребта и слился с Ледовитым; но третьи – те, кто никогда не хотел уехать отсюда, даже сто лет назад – всегда знали ее такой.
<< Манифест Областничества | Книжница | Последняя загадка Бенито Гарсия Домингеса >>
